Когда я стала договариваться об интервью, оказалось, что Оля в горах. «Инет пропадает, — написала она мне в мессенджер, — давай, ты будешь скидывать мне вопросы, а я тебе записывать голосовые сообщения». Эти сообщения невозможно было слушать. Олин знакомый голос звучал как чужой. Это был голос измученного человека, которому каждое слово рвет горло. Если бы она сидела напротив, я бы уже через пять минут выключила диктофон и сказала: «Знаешь, не надо. Давай о чем-то другом. Или просто помолчим». Но мы находились далеко друг от друга, я не видела ее лица. И это позволяло мне спрашивать. О том, можно ли пережить такое, писать о таком, а после заняться другой темой. Как зайти в дом, разрушенный горем, и задавать вопросы. И главное — показалось мне или на самом деле эта книга своего рода мольба, заклинание: вот тут были страшные ошибки, вот тут у меня, у нас, у всей страны до сих пор болит! Пожалуйста, сделайте что-то, а то мы погибнем все!
— Я уже лет семь не занимаюсь Кавказом. В 2012 году, после закона Димы Яковлева, ушла в социальную журналистику. Не вижу большой разницы между работой в горячей точке и работой, касающейся сирот, престарелых, униженных и оскорбленных. Вот представь, ты пьешь капучино в кафе, смотришь в окно, решаешь, куда сейчас пойти, а люди живут в этих ПНИ (психоневрологических интернатах), как в концлагере, и выбора они лишены. Я не могу с этим жить и не могу смириться. Я активный, деятельный человек, мне важно что-то менять в жизни. Они у меня все время перед глазами, старики, дети, молодые инвалиды, что сутками лежат в этих кроватях. И надеюсь, что тут я сумею сделать что-то, чего не сделала тогда, в 2004-м, в Беслане.
Честно говоря, я не планировала ничего писать. Но в марте этого года издатель ИД «Индивидуум» Феликс Сандалов спросил, не хочу ли я обобщить свой опыт и написать книгу к 15-летию трагедии. Я сказала: ой, нет, вряд ли. Потом стала думать. И в голове у меня что-то произошло. Мне очень страшно, что про Беслан забывают, что выросло уже поколение, которое ничего не знает о нем. Моя старшая дочь часто просила: мама, ты была там, расскажи. Я подсовывала ей какие-то книги, материалы. А самой мне очень сложно было про это… Очень тяжело говорить и писать. Я потом целый день или больше прихожу в себя. Ты спрашиваешь, чего я не договорила. Так тут вообще нельзя договорить. Я про каждую семью, судьбу думаю, и про это можно говорить и говорить, тут целый мир… А сама книга — довольно схематичная история: мои воспоминания, перемешанные с попытками анализировать.
— Когда я писала книгу «Чечня рядом», это было подведение черты. Я дала себе внутреннюю установку, что все, я заканчиваю этот этап и больше туда не езжу. Мне тяжело видеть Грозный, там никого у меня не осталось. А тут иначе, много близких людей, близких по духу, по воспоминаниям, по эмоциям. Меня не отпускает и, думаю, не отпустит никогда. Я и не хочу освобождаться от темы Беслана. Она глубоко во мне живет, это огромная часть моей души. От книги легче мне не стало. Я в этом живу уже много лет и просто описала свои чувства. Легче мне станет, если я буду уверена, что все это не повторится. Что эти женщины, эти люди перестанут чувствовать себя брошенными, забытыми и преданными. Когда я думаю о Беслане, вспоминаю ступеньки Дома культуры. Я сидела там с женщинами, которые не знали, что с их близкими. Жарко. Мы сидим и молчим. У каждого что-то свое в душе. У кого-то надежда. У кого-то страх, боль, кто-то тихо плачет. А у меня, знаешь, отчаянье. Мне кажется, я с самого начала не верила, что будет хороший исход. Знала, что все будет плохо.
— У меня есть свои локальные правила журналистики. Стараюсь написать так, чтобы самый простой, даже не очень образованный человек понял, что произошло. Я не люблю размазывать сопли, редко пишу о своих личных переживаниях. И только в книге себе это позволила, она для меня способ выговориться, проложить путь к себе тогдашней. Я тогда не понимала многих вещей, не понимала психотерапевтического эффекта проговаривания боли и травмы. Когда закончила книгу, стало ясно, что давно надо было расставить акценты, разрешить себе про это думать. Я ведь, когда вспоминала какие-то картины из Беслана, зажмуривалась и пыталась прогнать их. А теперь поняла: не нужно так. Нужно ясно видеть и ясно помнить, это помогает жить дальше, свободнее думать и самой быть свободнее.
— Как записывать человека, сломленного горем? Так у меня не было цели пойти к людям, чтобы что-то узнать, получить информацию. Я просто шла выразить сочувствие. Если они были закрыты, я не лезла. Это может странно прозвучать, но многие хотели говорить о своей беде, своей боли. Им нужно было выговориться. Тут всегда такая тонкая грань, люди по-разному переживают свое горе, кому-то нужно его выплеснуть, а кто-то замыкается. Мы — это уши, которые человеку нужны. Ты не можешь встать и сказать: извините, я все от вас получил, мне нужно бежать, писать заметку. Я слушаю всегда до конца. Бывает, что человек три часа говорит, но я буду слушать. Может, это непрофессионально, но я иначе не могу. Для меня выбор всегда в пользу человека, а не статьи. Он же говорит не только с тобой, он еще и с собой говорит. И прерывать этот разговор нельзя. Тут нужно забыть, что ты журналист, а помнить, что ты человек.
В 2004 году террорист захватил заложников в Минводах. Я приехала к вечеру того же дня. Когда его застрелили и заложников освободили, мы с ними сели где-то в столовой, просто поесть. Четко помню, как мы сидим, пьем чай, я молчу, никаких вопросов не задаю, а они сами начинают рассказывать, будто так им становилось легче осознать, что же с ними произошло и как к этому относиться. Там был такой момент, они все называли этого террориста по имени. С таким, знаешь, человеческим отношением. Меня это так потрясло. Мне потом объяснили, что это стокгольмский синдром, спайка человека с тем, кто творит над ним насилие.
— Было ли у меня чувство вины за свое благополучие после теракта… Нет, потому что я совсем не чувствовала себя благополучной. И тяжело выкарабкивалась из этого поствоенного, посттерактного синдрома, он у меня длился много лет. Но было чувство вины за то, что 4 сентября я уехала. Сбежала. Я настолько была раздавлена, так устала… Все сдвинулось. Четкие ориентиры, якоря, жизнью расставленные, перемешались и сдвинулись. Я потеряла точку опоры. Это такое ощущение, что земля уходит из-под ног и ты сейчас умрешь. И чтобы выжить, я уехала. В отпуск. И сидела там, как в панцире, не понимала, почему вокруг люди ходят, смеются. И этот побег, он мне не помог обрести почву, а чувство вины оставил. В Беслане много людей, у которых никто не погиб, и у многих из них есть чувство растерянности, они не понимают, что же это было. Но мне кажется, такое случилось не только с жителями Беслана. У многих появилось чувство незащищенности. Это такого уровня беда, которую можно сравнить с потерями осетинского народа в Великой Отечественной войне. В Осетии этого точно не забудут.
— Я на прошлой неделе приезжала в Беслан и рыдала, как и 10, и 15 лет назад. Я душой здесь, с этими людьми. И страшно переживаю, что у нас как-то всегда так, что нет правильного отношения к человеку. Уважения к личности, к беде и горю. Я все думаю, почему 15 лет люди добиваются ответа на свои вопросы, и нет никаких подвижек? Должны же когда-нибудь эти архивы открыть! Ну скажите же, признайте, что произошло. Первого сентября страшно именно потому, что мы понимаем: эта трагедия не отработана, не закрыта. Не было полноценного расследования, не были названы истинные причины такого трагического исхода. Не были по-настоящему наказаны те, кто руководил операцией. Они должны были сказать: простите нас, мы не справились — и уйти с должностей. К сожалению, у нас нет опыта покаяния, а это базовый опыт. У нас нет опыта анализа ошибок, опыта принесения извинений. И поэтому мы наступаем на одни и те же грабли раз за разом. Чиновники скрывают от людей (насколько это можно скрыть в XXI веке) какие-то важные детали в трагических событиях, будь то теракт или пожар в торговом центре, и люди перестают верить государству. И это очень страшно и для граждан, и для государства. Тогда государство обречено, оно не сможет существовать в таком положении вещей. Мне не хочется ни войн, ни революций, я эволюционист по натуре, верю, что человек может что-то менять — и себя, и окружающий мир, и что-то должно меняться.
У меня не осталось веры в свое государство, и все последующие годы я пыталась с этим справиться. Наверное, не справилась или справилась как-то по-другому. Верить государству я не научилась, но мне помогла моя вера в Бога.
— Наверное, я дурацкий неисправимый оптимист. Я абсолютно четко понимаю, насколько ужасно и бесчеловечно то, что происходит с «Матерями Беслана», что они столько лет не могут получить от государства ответы на свои вопросы, но у меня есть слабая надежда, что можно убедить, достучаться, начать менять ситуацию. Мне кажется, в нашей стране должен быть принят закон о помощи потерпевшим от терактов, пострадавших от катастроф, стихийных бедствий, о работе с ними, реабилитации. Это все люди со страшным травматическим опытом. Это все необходимо продумать, человек, который пострадал, имеет право рассчитывать на помощь государства. Но пока я не знаю в России других фондов, кроме «Матерей Беслана», которые бы занимались помощью потерпевшим. «Матери Беслана» в Осетии воспринимаются как безусловный авторитет. Власти их слышат, последний случай касался Черменского блокпоста между Ингушетией и Осетией. Они были за его сохранение. Да, это ненормально, когда в одной стране существуют такие посты между субъектами, но силовое российское присутствие, наличие третьей силы важно для людей, что тут живут.
Само существование этой организации каким-то образом сдерживает и объединяет людей. Говорят, по их же инициативе в Осетии передвинули начало учебного года на 4 или 5 сентября. Не знаю, насколько они повлияли, возможно, просто сами жители Осетии не хотят нести белые цветы, надевать нарядные банты и выпускать шары в день, когда случилась такая трагедия. В этом году «Матери Беслана» получили, наконец, грант на фотовыставку. Они хотят ездить по России, рассказывать обо всем, показывать фотографии, не давать стране забыть о Беслане. Несколько лет подряд они подавали заявку на грант, не выигрывали. В этом году вроде бы им помог полпред президента в СКФО Александр Матовников. Я думаю, это редкий для чиновника тип «сочувствующего человека», но, может, тут был и прагматичный расчет. Невозможно же все время зажимать рот людям, может, он понял: нет никакой угрозы от этих женщин, дайте им уже сказать. Это же просто требование правды.
— Я живу в этой стране, я не собираюсь отсюда уезжать, я правда люблю Россию. Не власть, а историю страны, ее культуру, литературу, я выросла на Блоке, на Лермонтове, я нигде за рубежом не могу находиться дольше двух недель, меня тянет домой. Я понимаю, что буду здесь жить сколько Бог даст, и тут будут жить дети мои, и внуки, и мне хочется, чтобы здесь было лучше, честнее, благороднее, чтобы была у каждого человека надежда. Ощущение безопасности, понимание, что твое государство тебя не оставит, не бросит. Но пока мне страшно. Как защитить всех, если власть не ставит цель защищать граждан?
Я думаю, общероссийский культурный код — единственное, что может сохранить Россию как страну, собравшую множество культур, народов, территорий. За годы своей работы в журналистике (а это больше 20 лет) я убедилась, что наш народ очень разделен, разобщен. Сибирь сама по себе, Кавказ сам по себе, Москва вообще особняком стоит. И все друг друга как-то трагически не любят. И с этим никто не работает. Вот смотри, у нас нет реабилитационной программы для северокавказской молодежи, родившейся на войне и выросшей во время войны. Они живут в деструктивном поле, им не хватает образования, понимания, что мир огромен и прекрасен, что он гораздо шире их аула и республики. Что можно выбрать иной путь, не враждебный, помогать людям, делать что-то хорошее, несмотря на то, что ты пережил боль, страдание, несправедливость. Что есть очень много возможностей быть счастливым. Это все должно делать государство. Я уверена, молодых людей из этих регионов нужно регулярно возить в Москву, в Питер, в Калмыкию, на Дальний Восток, в Центральную Россию, в Сибирь. Им надо показывать, насколько огромная и прекрасная у нас страна, насколько разная. И что в этом многообразии красота мира. Нужно, чтобы они понимали и чувствовали свою страну, видели, что люди разные и можно жить среди разных. Пока они не увидят сами, не поговорят с этими разными людьми, они не впустят это в сердце.
— Я видела европейские программы, они собирали ребят из разных республик, каждая смена была посвящена вечным ценностям, как сохранить мир, как уважать право другого на свое мнение. Там проводились такие тематические обсуждения. Помню притчу про молодого человека. У него в ладони зажата бабочка, и он спрашивает: жива она или мертва. Старик отвечает: все в твоих руках. Как ребята эту притчу обсуждали, как приходило к ним понимание, что от самого человека зависит очень многое! Или еще была притча. Во время шторма выбросило на берег морских звезд и медуз, а маленькая девочка собирала их и выбрасывала обратно в море. Кто-то сказал ей: ты ненормальная? Всех не спасешь! А она отвечает: хоть кого-то спасу, хоть кого-то одного. И это обсуждение я помню. Они говорили — важна даже одна жизнь. Когда дети про это говорят, думают, осмысливают, это наполняет их пониманием правил бытия, правил жизни, это меняет структуру их душ… Там, на этой программе сдружились два парня из Осетии и Ингушетии. Я же выросла в Осетии, я знаю, через что прошли два этих народа… Я понимаю, какой прорыв, какой шаг вперед эта дружба.
— Признание ошибок — это не слабость, а сила. Потому что оно ведет к прощению и к доверию. А это уже способ стать нацией. Народом. Давай признаем, Россия — это империя, я говорю это как человек, родившийся в крохотном осетинском городе на краю этой империи. И Осетия — форпост на Кавказе. Российский форпост, понимаешь? Здесь у людей даже после таких трагедий, как Беслан, нет идей о переделе геополитической карты. Они все говорят о себе: да, мы форпост. Но люди, живущие тут, больше всего подвержены опасности. Государство их должно по максимуму защищать. Я слышала от очень многих людей, что они боятся. Это та травма, которая у народа не прошла. Я бы очень хотела, чтоб государство завершило расследование, чтобы все было сделано максимально честно, открыто, чтоб могли выступить все свидетели, как в процессе Кулаева. Да, это будет больно, страшно, но это необходимо. Я видела людей, потерявших детей, через 40 дней после трагедии. Они не кровожадны, не мстительны. Им не нужны око за око и кровь за кровь. Они просто хотят знать, что их дети погибли не напрасно. Что из этой трагедии вынесут уроки и больше такого не повторится. Потому что всегда, в любой трагедии, человек ищет хоть какой-то смысл. Этот регион должен быть особенно защищен. Но не танками, а отношением государства.