Социолог Кристина Ковальская, исследующая вопросы религиоведческой экспертизы, выросла в Республике Коми, кандидатскую диссертацию пишет в Париже, в EPHE (Практическая школа высших исследований), а объектом и местом своих исследований выбрала Дагестан. Несколько лет назад, перед первой поездкой в Махачкалу, она готова была запастись бронежилетом. Сейчас Кристина всегда держит на кухне банку урбеча, регулярно пьет чай с горным чабрецом и мечтает вернуться в Дагестан с уже новым исследованием. «Это Кавказ» поговорил с молодым ученым о кавказском гостеприимстве, кожаных ритуальных бубнах, экспертах по религии, особенностях научной деятельности в России и Франции, а также о стереотипах — с последующим их разоблачением.
— Я хорошо помню свое первое впечатление от Махачкалы. Это был апрель. Я выхожу из самолета, а снаружи такой прохладный ветер пыльный, небо в облаках, серенькое все… Я-то ожидала жару, море, солнце — в общем, юг! А тут вдруг этот серый воздух, облака такие, которых даже не видно, они просто покрывают все небо и делают все серым. Я именно этому тогда сразу удивилась. Но потом в аэропорт приехал мой знакомый, мы сразу же отправились в кафе пить чай, есть — и все тут же стало замечательно.
— Я задумалась о возможности подобного исследования, пока еще училась и жила в Питере. На тот момент меня интересовал вопрос веры, схожести веры религиозной с современной верой в науку. Наука сейчас уже находится на такой высокой ступени развития, что мы все, пользуясь ее результатами, не знаем точно, как что устроено: как работает компьютер, интернет, например, — мы просто воспринимаем все на веру. Мы верим в том числе и экспертам, которые все нам объясняют в СМИ.
Я собиралась учиться в аспирантуре во Франции, а там академическая сфера работает таким образом, что сначала нужно найти себе научного руководителя. Ты подбираешь научника, договариваешься с ним о теме, и он подписывает бумагу, которая позволяет тебе учиться в университете. Но чтобы убедить научного руководителя, что эта тема интересна, часто приходится учитывать его интересы тоже. И в какой-то момент мне пришлось идти на компромисс. Так что моя тема эволюционировала в сторону интересов моего руководителя. Тогда у меня был один руководитель, Стефан Дюдуаньон, и, поскольку он занимается изучением ислама и ориентализма в саидовском смысле (Эдвард Саид — ученый, культуролог, использовавший термин «ориентализм», чтобы обозначить снисходительную, экзотизирующую концепцию стран Ближнего Востока, созданную Западом. — "ЭК"), он предложил мне тему, которая звучала ровно наоборот, что-то вроде перевертыша моей: не наука как религия, а знание о религии как наука. О том, как это знание формируется в современной России и формировалось в Советском Союзе и как религия реагирует на него. Это противоположная тема, но тоже меня очень увлекла. Эти две темы по сути — две стороны одной медали.
— В чем суть моего исследования? Если очень просто, то в следующем. Когда власть принимает какое-то решение относительно религии, часто приглашают экспертов, чтобы те высказали свое компетентное мнение. В то же время их зовут, чтобы делегировать ответственность: когда присутствует эксперт, можно сказать, что принятое решение — объективно. На самом же деле в экспертном решении всегда много субъективности, и на него могут влиять различные факторы. Разные эксперты могут сделать совершенно разные заключения по одному и тому же вопросу: например, сайентологию можно назвать религией, а можно — коммерческой организацией. Кроме того, мнение эксперта далеко не всегда учитывается.
Мне, как социологу, хочется понять, как действуют все эти механизмы: кого именно называют экспертами и какие факторы на это влияют, как формируется экспертное мнение и насколько оно объективно, наконец, какую роль эти эксперты играют в окончательных решениях по религиозным вопросам.
Вся эта история про экспертов интересует меня не просто сама по себе, а как часть общих процессов в России, которые связаны с секуляризацией и десекуляризацией. Была такая теория о том, что мир в ходе модернизации становится все менее религиозным, за исключением очень модернизированной, но при этом религиозной Америки. Потом, в 90-е, стало приходить понимание, что все ровно наоборот: модернизация не приводит к потере религии, и Америка не исключение, исключение — нерелигиозная Европа. В плане России была определенная тенденция интерпретировать то, что у нас происходило после распада СССР, как десекуляризацию.
Но постепенно стало понятно, что не так все просто. Мое исследование об экспертах религии — это часть более широкого вопроса о том, есть в России десекуляризация или нет, и пока что я нахожу подтверждение тому, что нет. Переход из советского пространства в постсоветское не так сильно все поменял. После короткого перерыва в начале 90-х мы скорее вернулись в советизацию этого опыта. Нет десекуляризации, но, вероятно, есть континуум, перетекание коммунистической идеологии в религиозную. Помимо этого выяснилось, что существует довольно ощутимая разница на региональном уровне. Если в Татарстане и в Москве часто наблюдается формалистский подход к религии, то Кавказ не совсем вписывается в эту тему, там подход не настолько формален.
— Сначала я проводила исследования в Москве и Татарстане, на крупных «территориях ислама» в России. Но в какой-то момент стало ясно, что нужно ехать на Кавказ, поскольку это важная часть нашего мусульманского сообщества. Признаюсь, сперва мне не очень хотелось. Это были 2014−2015 годы, и я помню, что тогда там постоянно что-то взрывали. И мои представления о Кавказе были совершенно клишированные. Хотя я сама выросла на периферии, в Коми, но мне казалось, что моя периферия — она не такая, она менее периферийная. А вот Кавказ представлялся такой terra incognita. Когда мой научный руководитель заговорил о том, что надо бы туда съездить, я сказала ему, что ну да, конечно… Но вы знаете, Стефан, там взрывают что-то все время. На что Стефан, с присущей ему честностью и прямотой, ответил: «Ну да, но, чтобы заниматься вашей профессией, нужно любить запах пороха». Я запомнила эту фразу и поняла, что придется терпеть. И стала планировать потихоньку поездку.
У меня был момент — это случилось довольно скоро, — когда я поняла, что в Дагестане нормально. Что там идет нормальная, обычная жизнь. Все эти клише оказались совершенно надуманными как в плане количества насилия, так и в плане его направленности. Я поняла, что в республике намного безопаснее, чем представляется, и что насилие, которое существует, направлено на определенные группы населения, прежде всего на силы порядка. А в плане кавказского гостеприимства я поняла, что оно по ритму мне очень близко и даже вполне похоже на гостеприимство общероссийское. Это, конечно, по сравнению с Западом, с тем же Парижем, где все по-другому работает. С другой стороны, Махачкала чем-то напоминает Париж в том, что в обоих городах много людей разных национальностей, культур, говорящих на разных языках. Оба города интенсивные, быстрые. Но в Париже люди разных культур, как правило, сосредоточены по разным районам, а в Махачкале все перемешано вместе — такой организованный муравейник.
— Я исправно ела везде, где меня кормили, это как работа — раз кормят, надо есть! И кормили довольно часто, надо сказать. К хинкалу я спокойно отношусь, но мне очень понравились каша из кураги, курзе. Сильно впечатлил урбеч — теперь и в моей парижской кухне есть баночка. Мне друг как раз недавно передал еще одну, но пока банка доехала только до Москвы, где и застряла. Что касается чая, то я его и так люблю, но в Дагестане — это что-то, он там просто божественный, особенно с чабрецом, и его так много пьют! Там у меня был настоящий чайный запой.
— Я очень четко почувствовала, что люди, которые в Дагестане живут, — и я об этом не думала раньше — воспринимают себя как часть России, но именно как часть. В Татарстане, например, такого нет: татары не воспринимают себя как какую-то отделимую республику — они в центре, в элитах, они в российской истории давно. А в Дагестане отношения с Россией видят, скорее, как партнерство: пока вам интересно, и нам интересно, и это работает, то можно, но если не будет работать, то можно и отделиться. В этом не слышно какой-то угрозы, превосходства, просто ощущение партнерства. В Дагестане часто заходит речь о том, что он находится на периферии, это для них важно. Сливаются два дискурса довольно противоречивых. С одной стороны, они рады быть независимыми, а с другой — они говорят: вот татарам хорошо, они в центре, а мы далеко, и поэтому у нас возникают конфликты. Например, многие конфликты конца 90-х чиновники, с которыми мне удалось поговорить, относили именно к этому: они говорили, что до них не доходят дотации, помощь военная, административный контроль.
— Одна из моих целей была понять, кто является экспертом для людей. Лично для меня это люди, которые участвуют в официальных экспертизах, сидят в экспертных советах, которых часто приглашают медиа и прочее. А вот в Дагестане, как оказалось, для многих очень важно, чтобы экспертом в религии был человек религиозный.
Именно в Дагестане тема экспертов получила очень большой отклик. В других местах говорили, что тема очень сложная, как искать экспертов — непонятно, а в Дагестане, наоборот, люди, с которыми я говорила, сразу заявляли, что это очень важная тема и они рады, что наконец-то кто-то ею занялся! При этом у всех было свое мнение, было что сказать, свое представление о том, кто эксперт и кто нет. Было ясное ощущение, что тема экспертизы тесно связана с жизнью людей. Все очень четко понимали, что эксперты, те, кто формируют знания о реальности, напрямую влияют на жизнь.
— Я встречалась и со специалистами по религии, и с представителями духовенства — иногда с неожиданными результатами. Например, я общалась с журналистом, которого мне представили как человека, сведущего в сфере экспертов. И он предложил меня познакомить с одним местным шейхом. Конечно, я согласилась. Был со мной еще один коллега-ученый, и мы поехали к шейху большой компанией. Мы к нему приезжаем, пьем чай, разговариваем, и тут он предлагает нам пройти зикр. Мое присутствие как дамы никого не смутило — мне дали платок, и мы все вместе сделали зикр… А шейх проводил зикр с прекрасным дафом — это такой ударный инструмент, похожий на большой бубен, который часто используется для зикров, но не только. У шейха даф был реально из натуральной кожи, явно вырезанный вручную, и я возьми и скажи: «Ах, какой крутой даф у вас!» Я совсем забыла об этой кавказской традиции — дарить, что похвалили, вернее, не думала, что она еще существует. И шейх говорит: «Бери!» — и протягивает мне свой даф. Меня это, конечно, смутило, я поняла свою ошибку, но было уже поздно. К тому же, мой знакомый-журналист сказал, что отказываться уже будет некрасиво. И я взяла, и довезла его в итоге до Парижа.
— На дагестанском материале интересно наблюдать, как доктрина научного атеизма сменяется на то, что во Франции называют «светскость-взаимодействие».
Еще в 1990-е специалисты по научному атеизму и востоковеды советской закалки являлись основными экспертами по религии, в том числе и для администрации, но с конца 1990-х и особенно в 2000-х влияние «советского» поколения светских ученых заметно уменьшилось. Нельзя сказать, что оно ушло совсем. Но их воззрения как бы растворились в массовом обращении к религиозным инструментам при решении всевозможных социальных задач. На первый план выходят новые фигуры: конфессионально-ориентированные эксперты старого поколения и теологи постсоветского поколения. Особенность Дагестана — в большом разнообразии исламских течений. Из-за этого религиозная норма, над выработкой которой работают как светская и духовная администрации, так и специалисты по религии, намного гибче, чем в других регионах.
С одной стороны, светская администрация призывает к развитию «традиционного ислама», и ссылается в этом вопросе на мусульманских авторитетов. С другой стороны, представители администрации признают, что невозможно свести все разнообразие ислама на Кавказе к определенной и фиксированной норме.
— Что еще меня удивило на Кавказе — я ожидала, что люди будут меньше говорить, чем в других регионах, потому что там относительно больше насилия, или оно более медиатизировано. Я ожидала, что люди будут закрыты. А оказалось наоборот, что самые открытые мои интервьюируемые были на Кавказе, причем вне зависимости от их близости к госструктурам. В Москве, например, и в Татарстане меня не раз просили либо выключить диктофон, либо не включать вообще, или же курс разговора сильно менялся в зависимости от того, под запись человек говорит или нет. А тут никто ничего не боялся, я этого не почувствовала ни разу. Все спокойно говорили на диктофон. И для меня это было открытие на самом деле, что в регионе такой повышенной напряженности во всех смыслах люди не боятся говорить под запись.