«За моей свободой всегда стоял ты»
Я родилась, когда ты служил в армии… И, кажется, ты воспринимал меня скорее как сестренку, чем как дочку.
Мне было лет пять, мы играли в прятки, и я спряталась в любимом месте на крыше. Эта крыша служила мне сценой для пения и чтения стихов, а два тутовых дерева, что росли рядом, меня прикрывали от всего мира. Ты искал долго, а не найдя меня, не испугался, как испугался бы отец, а обиделся, как ровесник. Крикнул: «Это нечестно!»
Классе в восьмом нас, школьников, повезли на колхозные виноградники, на сбор урожая. А после привезли назад. И вот автобус выгрузил меня и трех моих одноклассников в поселке, где мы тогда жили. На мне были серые брючки, запачканная кофточка и ситцевый платочек, повязанный галстуком на шее. Мы, очень веселые, грязные и липкие, шли по домам, и тут я увидела тебя, папа, и твоего старшего двоюродного брата.
Я кинулась обниматься с дядей… и получила в ответ пощечину… Это был гром, от которого не спрятаться, щека горела, шумело в ушах, а спину жгли взгляды одноклассников. Они стояли и смотрели, а дядя, будто работая на публику, громко сказал: «Ты на кого похожа! Как чмо, в брюках, как эти пацаны, им можно, тебе нельзя, ты девочка, понимаешь?!»
По чеченским традициям девушке брюки носить нельзя. А еще нельзя пререкаться со старшими, особенно если они делают замечание твоему ребенку. Но ты, папа, нарушил эту традицию и сказал своему старшему брату: «Роман, я свою дочь единственную за десять пацанов не отдам, и за то, как она одета, и за ее поведение отвечу сам».
Моя щека все так же горела, но я больше не была жалкой, во всем виноватой, нехорошей девочкой. Рядом со мной встал ты.
Прошло много лет, я собиралась замуж и очень нервничала. У нас же невеста уходит в другую семью, если жизнь семейная не сложится, родители могут не принять ее назад. Ты заметил, что я не в себе, и спросил: «Чего переживаешь?» Я ответила тоже коротко: «Боюсь потерять какую-то внутреннюю свободу». Ты взял пачку сигарет со стола, будто собрался пойти покурить и задерживаешься буквально на секунду, и сказал: «Ты знай одно: тебе всегда есть куда вернуться!» Сейчас понимаю, что ты мне тогда подарил эту свободу на всю мою оставшуюся жизнь.
Тебя нет уже больше пяти лет, а я осознаю то, что ты дал мне все, хоть и ничего для этого, скажем так, материального не делал. Ты дал мне свободу, и это меня сделало той, какая я есть сейчас! Ты не учил, ты не ругал, ты даже и не указывал! Но ты всегда был готов к разговору, к общению, к беседе… Мы могли с тобой говорить часами.
И это был наш необитаемый островок, именно здесь включалось самое главное — понимание и какая-то нереальная близость. Я могла даже спорить с тобой, что у чеченцев недопустимо.
Я знаю, ты гордился мной, ты любил меня! Чего мне не хватает сегодня? Мне не хватает свободы. Потому что за ней был Ты, мой папа, который всегда мог поговорить по душам, просто по-дружески, просто так…
Но ты спрятался от меня навсегда, и это нечестно.
День, когда рухнул мир
Какой тощей жердью я была! Смотрю на старые фотки и смеюсь. Сплошные углы, острые коленки, плечи, локти, два круглых глаза, как у совенка, и замечательный аварский нос! Тогда он был еще не слишком выдающийся, но уже подавал надежды.
А мне было плевать. Мой нос был совсем как твой, папа. Мы вставали друг напротив друга, упирались лбами, мама гасила верхний свет, включала торшер, и на стене появлялись две тени, два гордых носатых профиля. И мы все смеялись. Мама говорила, что нужно обвести тени по контуру и сделать фреску. Лет до пяти я была уверена, что вырасту и стану как ты. Мне кажется, ты сам думал так же и совсем забыл, что у тебя дочка. Девочка. А девочки не вырастают в плечистых мужчин с усами и подбородком, который, как ни брейся с утра, к вечеру уже становится колючим.
Этот день вбит в мою память накрепко. Тебя долго не было, может, месяца два, точно не скажу сейчас, но так долго, что я успела страшно соскучиться. И когда ты появился во дворе — громкий смех, шевелюра, большой светло-коричневый чемодан в руке, — я кубарем скатилась с тутовника, на котором мы, дворовые дети, висели целыми днями, и кинулась к тебе. Ты увидел, оборвал разговор с соседом дядь Мухтаром, развернулся ко мне, бегущей, и развел руки, чтоб удобнее было подхватить, обнять, покружить. А потом все это и случилось.
Я еще бежала, но понимала — что-то не так. Твои руки уже не были протянуты мне навстречу, и глаза твои больше не смеялись. И смотрел ты не в лицо мне, а куда-то в сторону, будто не хотел быть здесь. Я все же добежала, обхватила за пояс, прижалась, а ты взял меня рукой за плечо, оторвал от себя и сказал чужим голосом: «Домой иди. Живо!»
Я сидела в своей комнате и даже не плакала. Обычно ты успевал разве что умыться, а потом сразу распаковывал чемодан, и там всегда были для меня подарки — большой набор фломастеров, книжка Даррелла, липкий паук, которым шмякнешь об стену, и он долго с нее сползает, пугая маму до смерти. Сейчас твой чемодан стоял на пороге, а вы с мамой закрылись на кухне, как всегда делали, когда ругались.
А после мама пришла ко мне и сказала, что я уже взрослая девочка и должна носить лифчик, «а то неприлично» и «сиськи трясутся». Я поняла, что это не ее слова, что они твои. Тогда мне стало ясно, что именно я прочла на твоем лице, когда летела тебе навстречу. Брезгливость. Отвращение. Стыд.
За то время, пока ты был в своих командировках, у меня появилась грудь. То есть никакая не грудь, конечно, мне и сейчас, в мои 45, нечем похвастать, максимум 2-й размер. Но что-то появилось такое, и ты заметил и отшатнулся. Будто я, твоя любимая девочка, стала плохой, грязной.
Лифчика мне никакого не купили, разумеется, таких размеров в моем детстве просто не было. И под майку я надевала верхнюю часть купальника, я его раньше очень любила, такой яркий, белый горох на синем фоне, но тут возненавидела. Этот веселый горох должен был стать маскировкой, прятать от всех факт — я поганая, мерзкая, грязная.
Я возненавидела не только купальник, но и себя, и свою женскую природу, перематывала грудь бинтом, спала на животе, перестала есть, мне ведь казалось, что каждый бутерброд, каждая котлета идет прямиком туда и эти мерзкие припухлости начинают расти прямо на глазах. Я, наверное, еще на что-то надеялась, но однажды проснулась оттого, что сильно болел живот, и увидела кровь на простыне. И тогда отрезала себя от тебя навсегда.
Я, с детства засыпавшая у тебя на руках, привыкшая притуляться к тебе, сидя перед телеком, знавшая только один настоящий уют — забиться к тебе под мышку и там замереть от счастья, — отучилась от всего этого за один летний день.
Я избегала тебя, боясь случайно прикоснуться и запачкать. Грубила, чтобы твой гнев выстроил еще одну границу, через которую мне никак не перешагнуть, не кинуться к тебе, не обнять так крепко, что на щеке остается красноватый след от пуговицы на твоей рубашке в клеточку.
Сейчас понимаю, что ты просто не был готов к моему взрослению, к проявлению моей женственности, тебя научили, что все женщины, кроме твоей матери и сестер, — потенциальные проститутки, даже мама была отчасти из этих. Из плохих. Но меня же тоже никто не готовил. Какой гадкой я себя чувствовала, сколько всякого натворила, чтобы избавиться от этой ненависти и стыда.
Ты не сделал ничего, чтобы меня выручить. Улыбался, говорил со мной, шутил, даже хвалил, но не ерошил мне больше волосы, и телек смотрел один, будто и не было никогда нас — папы и дочки, сидящей слева и слушающей, как бьется твое сердце.
«Я отдала бы жизнь за тебя, но она тебе не нужна»
Мне так много хотелось тебе сказать, но то не хватало смелости, то не было удобного случая, то я была еще совсем маленькой, то ты слишком занятым. Было много разных причин, по которым я не могла сказать тебе все, что чувствовала. Мне так жаль, папа, что я выплескивала свои чувства только в моменты обиды, но у меня не хватало силы сказать, как ты мне нужен. Я не могла говорить, я только показывала и надеялась, ты поймешь. А когда решила сказать… Я так сильно люблю тебя, папа, и так глубоко ненавижу. Я отдала бы жизнь за тебя, папа, но она была тебе не нужна. Я была тебе не нужна. Ты помнишь, как в 14 лет я села к тебе в машину и попросила забрать меня к себе? До сих пор не могу простить себе этого, такой жестокости по отношению к маме.
Ты помнишь, что ты ответил? Ты сказал, что дома тебя не поймут. Что хотел забрать, когда я была маленькой, и сказать дома, что я ребенок твоего друга? Помнишь, папа? Ты, такой влиятельный человек, не имел смелости сказать, что я твоя дочь. Удивительно, не так ли?
Я потеряла мир в этот момент, пап. Я разбилась на миллиард осколков, мне было так больно. Неужели, ты не видел, как твоя дочка умирала у тебя на глазах?
Все хорошее и плохое в своей жизни я делала только с одной целью — привлечь твое внимание. Больше ничего мне не было нужно. Я хорошо училась, занималась наукой, только чтобы ты обратил внимание. Я тут же теряла интерес ко всему, как только ты становился равнодушен к моим успехам.
И начинала делать что-то плохое, чтобы ты поругал, чтобы я чувствовала себя нужной.
Пап, помнишь, как ты сказал, чтобы я ждала тебя в кинотеатре? Я была с однокурсниками и специально попросила одного из них спуститься со мной, специально громко смеялась и ужасно себя вела, чтобы ты пришел и меня поругал. Так я бы чувствовала, что я важна тебе. Но ты не поругал. Ничего не сказал.
Знаешь, па, я всегда придумывала и врала всем, что я твоя единственная, любимая дочка, всем говорила так. Так хотела верить в это, так хотела спрятаться от факта, что тебе на меня наплевать. Я всем говорила, что мой папа очень занятой и поэтому он никогда не провожал меня 1 сентября в школу, не был на утренниках или родительских собраниях, на моих выступлениях. А когда в универе тебя стали вызывать и ты приезжал, я делала все, лишь бы тебя снова вызвали. Чтобы все знали, что у меня есть папа и я тебя не придумала.
Мне было жутко противно просить у тебя деньги, но хотя бы так ты иногда обращал на меня внимание.
Пап, а ты помнишь, как ты снимал квартиру для нас? Ты помнишь, как каждый месяц мы вымаливали у тебя деньги на оплату? Помнишь, как ты при маминой знакомой сказал, что еще не известно, твои ли мы дети. Мне было десять, пап. Мне было десять…
Я так сильно любила тебя, пап, так сильно люблю и так ненавижу.
Если бы мне приказали вынуть сердце и отдать тебе, я бы сделала это, не раздумывая. А ты мне даже руку не протянул.
Пап, а помнишь, как ты пошутил надо мной? Сказал, что мне для приданого сойдет и пластиковая посуда, мы же все равно скоро разведемся. Помнишь, после каких унижений ты купил мне мебель в приданое? Как же я ненавидела себя тогда. Именно себя, пап. Я не понимала, почему я такая ничтожная, такая отвратительная, что мой папа вот так поступает со мной. Ведь годом ранее ты жаловался, что на приданое другой твоей дочери, в той семье, что «правильная», ты потратил аж миллион рублей.
И дело было не в том, что на мое было потрачено в 10 раз меньше, а в том, как я унижалась ради этого и что мне приходилось слышать от тебя.
За что, папа?
Окончательно ты разбил мое сердце, так, что я и сегодня не могу собрать осколки, когда я стала мамой. Ты знал, как все было тяжело, знал про мою ужасную операцию и недоношенную дочь, но ты даже не приехал, пап. Ни разу не приехал в больницу. Не приехал домой, когда нас выписали. Ты познакомился с внучкой, когда ей было два месяца.
Ты знаешь, я всегда находила тебе оправдания, всегда объясняла, почему ты поступил так, а не иначе. А когда родилась моя девочка, я увидела, каким может быть отец, и задыхалась от осознания, которое ко мне пришло. Мой муж не спал, когда у дочи были обычные колики, он бежал с работы домой, боялся пропустить, как она растет, меняется. А ты жил счастливо и спал спокойно, когда нам было нечего есть, когда даже не знал, жива ли я вообще. Я не понимала, папа. Не понимала, в чем я виновата перед тобой. За что ты лишил меня себя.
Когда я была маленькой и обижалась на маму, то доставала большую сумку и собирала в нее игрушки. Говорила, что уеду к тебе.
Я так надеялась, пап, что нужна тебе.
Мне почти 30, папа, у меня дети, но знаешь, я еще осталась той девочкой, в твоей машине, которая просила забрать ее с собой. Девочкой, у которой ты отнял себя.
Я так люблю тебя, папа, я так тебя ненавижу…