Тринадцать персональных выставок и картины в музеях и частных галереях по всему миру. Точное количество Ибрагимхалил Супьянов не знает. Признается, что не ведет статистику, хотя с интересом выслушал бы, что происходит с теми работами, что стали «иностранками», и с теми, которые ушли в частные коллекции в России. Считает, что нельзя одновременно работать в разных жанрах искусства («живопись ревнует!») и что никаких «итогов» у художника быть не может.
«Итогов нет вообще»
— Приходит человек в музей на вашу выставку. Он не критик, не знаток, просто зритель. Что, как вы думаете, он может отсюда вынести?
— Я всю жизнь слышу вопрос: «А что ты тут нарисовал? Что хотел сказать?» Да я уже забыл, что хотел сказать; может, ничего и не хотел. И ты тоже ничего не бери! Просто смотри — и все.
— Так не получается ничего не взять!
— Значит, все правильно, и ты что-то свое от выставки, от работы «оторвал».
— А в «воспитание чувств» вы верите? Такой сюжет популярный: дикарь попадает в места высокой культуры и проникается.
— Если ребенок воспитывался в волчьей стае — он не будет разговаривать. Если рассматривать этот научный факт как художественный образ, получается, что взрослый человек, который не знал музыки и книг, прекрасно обойдется и без них. Но если он уже пришел в музей — у него есть вкус. И он уже способен реагировать на то, что видит.
— Название «Обрывки времени» звучит печально. С одной стороны, как будто итог подводите. С другой — чего-то не достает.
— Нет, это не итог. Даже когда ты подписываешь готовый холст — это не итог. И даже когда тебе устраивают ретроспективу — не итог, потому что общение художника со зрителем — процесс бесконечный. Возможно, «итогов» нет вообще, поэтому «обрывки» тут на своем месте.
— А как вы отбирали работы для Музея Востока? Здесь есть картина 1968 года рождения и 2016 года. Разница почти в полвека!
— Никаких условий мне не ставили. Но я впервые осмелился показать не только картины, но и свои стихи. До этого я читал их только в своем кругу.
— Странное слово — «осмелился».
— Не люблю смешивать. Я много лет работаю в театре, мне это нравится. Но когда моя работа над очередным спектаклем завершена, то невозможно просто прийти в мастерскую и начать рисовать. Пустой холст, и я валяюсь перед ним, как кот. Поклоняюсь ему. А он мне отвечает: ты ушел в свой театр — хорошо, вот и иди туда! И ты чистишь холст, что-то делаешь, о чем-то думаешь — и вот уже весь в другой работе. И даже вроде бы готов писать стихи — но ничего не получается: ты грубый, ты разводил цемент, натягивал подрамник, у тебя руки в опилках и клее. А для поэзии ты должен стать другим. Тоньше. Я «утоньшаю» себя постепенно. И только потом, когда полностью освободился, — могу писать стихи. Все должно быть отдельно, для любой работы нужно свое состояние художника.
— А каким оно должно быть, чтобы писать картины?
— Например… Я рисую, работаю в театре, пишу стихи. Это такой ритм, рутина. Но вот мой ритм нарушается — мне надо ехать на соболезнование. Я всегда думаю, что я уже услышал о смерти человека, я огорчен, а теперь мне надо посетить этот, по сути бесполезный, ритуал. Но он висит перед тобой как долг. И этот долг связывает и не дает работать. И ты едешь в селение, идешь в дом покойного. Становишься участником печального ритуала. Но потом ты освободился, у тебя развязаны руки для новой работы. И часто после этого появляются новые знаки. Неосознанно. Просто перестает получаться то, что уже было твоим, и тебе приходится трансформироваться, ждать и искать другое.
На что похожа пальма
— Расскажите мне об этой ранней картине. 1968 год. «Аль-Буракъ», конь Пророка.
— Это очень простая история. Мне было 17 лет, и я сам еще не знал, кто я. Но у меня была тетя, которая меня очень любила. Она была хромая, горбатая. Наверное, более светлого человека я в жизни не встречал, она умерла недавно, в 101 год. И я хотел что-то сделать для нее. И решил, что нарисую коня Пророка. Должен сказать, я понятия не имел, как выглядит финиковая пальма, а посмотреть было негде. И я нарисовал какой-то саксаул вместо нее.
— Тете понравилась ваша работа?
— Она упала перед ней, плакала и пела одновременно. Такой «зикр». И долгие годы картина провисела в ее доме, но потом я забрал коня на реставрацию: холст начал портиться, его пытались красить серебряной краской. Так «Аль-Буракъ» ко мне вернулся.
— Самые последние ваши работы, представленные на выставке, — две картины 2016 года из цикла «Письма другу». Вы о каком друге думали, когда писали их?
— Я был в музее индейской культуры в Соединенных Штатах. При входе надпись: «Наша живопись — это разговор с ушедшими духами». Поэтому я точно скажу вам, что это письмо художнику Эдуарду Путерброту. Знаете, я всегда знал, что он — более дагестанец, чем я! Вот это наше понятие «достоинство мужчины — быть рядом в тяжелых случаях» — это было его качество. Я всегда помню его таким.
«Делай свое»
— Вы как-то сказали, что в конце 80-х — начале 90-х вам писалось легко в кругу друзей. Теперь такого ощущения нет?
— С каждым ушедшим другом — писать все тяжелее. И вокруг тогда было много надежды. Каждая перемена власти, обстоятельств, условий — все несло надежду. Теперь я ее практически не чувствую. Конечно, тебя держит твоя работа и общение с другими художниками на разных площадках. Это необходимый обмен энергией — ты видишь работу другого, и она с новой силой провоцирует в тебе дагестанского художника.
— Так ли важна национальная принадлежность для человека искусства?
— Как сказать? Мир крутится, и человек вместе с ним. Чтобы голова не закружилась — от чего бы то ни было, — важно за что-то держаться. Для меня это — место, вот эта земля. Но мир большой, и те знаки, которые я вижу, похожи на те, что мне были даны на родине. Та философия жизни, которая мне нравится, — схожа с той, на которую намекала моя мама. Мне нравится другой мир, но все, что меня там восхищает и подпитывает, — я находил и у себя дома. У меня — как и у всех нас — была возможность уехать надолго. В Америке мне предлагали студию, работу. Это было интересно, все вокруг было интересно, но я заскучал через десять дней и вернулся.
— А что сейчас снаружи происходит? Если художник не «модный», не мейнстримный, есть ли у него возможность как-то показать, что он есть?
— У меня нет желания куда-то вливаться, в какие-то «современные потоки» искусства. Я вполне счастлив, что вообще существует тот мир, чей язык я почувствовал. Даже когда просто листаю альбом — мне хорошо. Для художника есть не только суд зрителя, есть еще и такое: ты стоишь перед холстом, и он судит тебя — пропащий ты совсем или нет. Ты что-то начинаешь писать, а он издевательски кричит: «Ты Тышлера делаешь?» Меняешь направление, цвет — и снова слышишь: «Ты думаешь, что ты Леонардо?» Получается не всегда и не сразу. Но когда получается — я как будто принят в тот самый мир.
— Вы скучаете по прежней Махачкале?
— Нет. Только по людям, что были со мной. Меня многое разочаровывает, но пока я могу заниматься своим делом — я могу еще и хотеть, чтобы все стало лучше. Конечно, многие вещи мешают, цепляют. Иногда, когда в мастерскую приходят люди, чтобы смотреть работу, я ловлю себя на том, что сомневаюсь в них. Думаю: а нужно ли им все это? Раньше такие мысли меня не посещали. Но я всегда вспоминаю, что вот есть кайтагская вышивка. Ее мастерили не для выставки. Она как будто говорит: «Никуда не смотри, делай свое».
«При пожаре выносить в первую очередь!»
— Вы, когда начинаете работать, точно знаете, куда рука и голова вас выведут?
— Этого никто не знает. Сначала есть просто некое топтанье вокруг чего-то, как будто ты даешь знать духу, что ты здесь, что вот — холст, масло, акрил. А также цемент, дерево, опилки и лак.
— Ваши картины висят в галереях и частных коллекциях США и Европы. Легко расстаетесь с ними?
— Однажды увидел подаренную картину не на том месте — и забрал ее. Понял, что она не нужна. А вообще новому владельцу в шутку говорю: «При пожаре выносите в первую очередь!» Некоторые работы вспоминаю чаще, чем другие, хотя никакую статистику не веду и не уверен, что когда-нибудь увижу эти работы.
— Если погуглить «Ибрагимхалил Супьянов», то получается такая последовательность: Художник. Биография. Семья. Картины. Вы с таким рядом согласны?
— Мне было шестнадцать, когда я уезжал из дома в Махачкалу, чтобы поступить в училище имени Джемала. Никакого специального образования у меня не было, и я просто написал письмо в ректорат. Это было наивное письмо. Но я был настолько готов на все, лишь бы меня приняли, что на вопрос одного из преподавателей: «А хороший ты спортсмен?» — не задумываясь, ответил: «Да». И заявил, что занимаюсь штангой, хотя никаким спортсменом я никогда не был. Я хотел быть художником. Поэтому пусть такая последовательность и остается.
«Я тоже так могу!»
— Мы с вами говорили много раз, но я понимаю, что ни разу не задала вам вопрос о том, как все начиналось. И как мальчик из селения Каранай понял, что он — художник?
— Рядом в школе учились ребята, которые рисовали очень хорошо. Просто мастерски. Делали какие-то поделки деревянные. Я делал игрушку «канатоходец» — такая сложная система деревяшек и веревок. Продавал их и скопил аж 8 рублей на ту самую поездку в училище 1966 году. Это было такое прикладное образование… Однажды, еще подростком, я привез своего отца на собрание общества слепых в Махачкалу и в магазине на улице Буйнакской увидел картину «Ленин и дети». Это был странный магазин, там продавалось все — от корма для животных до канцтоваров и бабочек. И я начал рассматривать эту небольшую картину. И увидел холст, увидел, что краска наложена слоями. Раньше я все картины рассматривал как волшебство, которое для меня не достижимо. А тут впервые понял, что картина нарисована, я увидел ее не как зритель, а как художник. И вот тогда впервые возникла мысль: «А я тоже так могу!» Вторым таким же откровением был карандашный рисунок Врубеля. «Я тоже так могу!» — в этом была смелость.
— А годы ученичества вам давались легко?
— Были всякие глупости, порванные холсты, работы, о которых стыдно вспоминать. Только к концу второго курса начало что-то вырисовываться.
— Как художника Супьянова будут воспринимать через сто лет? Какие у вас, к примеру, периоды творчества?
— Фигуративная живопись и нефигуративная (смеется). Никогда об этом не задумывался.
— Есть ли интересные художники среди молодых?
— Есть хорошие художники, есть не очень. Иногда смотришь на картину, она очень мастеровитая, но ты понимаешь, что она сделана. В ней «нет сумасшествия», как говорил Эдик. Но молодежь просто другая. И смотрит в другую сторону, не туда, куда смотрели мы. И это тоже хорошо.
— Вы не хотели бы преподавать?
— У меня был такой опыт. Я работал в селении Гаквари учителем рисования в 1971 году. Учил детей делать соломенные куклы, думал, что хорошо бы украсить школу мозаикой и создать передвижной театр — из двух телег. А потом я пришел в себя, потому что меня не хватало на все. Потому что это надо делать хорошо, и тогда уже не будет сил на рисование. А это было невозможно. И я сбежал. Вот спустя 45 лет признаюсь, что сбежал, сказал им, что меня вызывает военкомат. Как меня провожали! Дети плакали, старики читали молитву. А я так торопился уехать, что забыл пальто (смеется).
Много позже преподавал в родном училище и поймал себя на том, что раздражаюсь. Я им говорю о шаре, о свете, о тенях — а они опаздывают, не слушают. И я, сжав зубы, говорю им: «Быстро за мольберт!» И тут же понимаю, что здесь так нельзя, что это место для творчества. И я ушел. Если чем-то занят — отдавайся полностью. Но тогда у тебя не остается себя для того, чтобы рисовать.
«Похож ли памятник на покойника?»
— Знаю, что в рамках одного цеха нехорошо ругать друг друга, но вы видели новые московские памятники?
— Это не вопрос уровня художественного восприятия. Допустим, мне не очень нравится творческое наследие скульптора Михаила Аникушина. Но памятник Пушкину в Петербурге — это настоящая работа. А в этих новых памятниках никакого творчества нет. Видны только потраченные деньги, и весь вопрос сводится к «Похож памятник на покойника или нет». Я мучаюсь, что ничего не могу сделать для Махачкалы, в которой памятники растут как грибы после дождя.
— Больной вопрос: традиционные дагестанские ремесла. Когда-то они были настоящими. Теперь — чаще всего ширпотреб. Их надо спасать?
— Я не сторонник точки зрения, что ремесла нужно восстанавливать, возрождать и спасать. Все, что есть у нас ценного в народе, не было организовано указаниями сверху. Была объективная необходимость их возникновения, и именно поэтому в свое время они достигли таких высот. Старые мастера, учась друг у друга, понимали композицию, даже не зная этого слова; они обладали тонким вкусом, и их рука была тверда.
Всего этого уже нет. Это очень страшно, когда ты выдохся. Но каждый день с планеты исчезают какие-то виды животных и растений. Надо понять, что выдохся и что все закончилось. Надо быть смелым и признать: остается только настоящее. И тогда начнется что-то другое. В противном случае — получается «Город мастеров». Обычный муляж.
— Если вдруг представится возможность на пять минут перенестись в свое прошлое, — куда бы вы попали?
— Я повторюсь, наверное. Пусть это будут конец 80-х — начало 90-х. И кругом друзья — Магомед Кажлаев, Олег Пирбудагов, Эдик Путерброт. Это было хорошее время.